Юлия ВЕРХОЯНСКАЯ


ПОД КЛЕТЧАТЫМ ПЛЕДОМ


Рассказ


…А помнишь того серого войлочного верблюжонка? Я привезла тебе его из Казахстана. Мы так и не придумали ему имя, и он остался просто Верблюжонком. Наверное, он до сих пор стоит на полке в твоей комнате. А ещё куст сирени, почти как настоящий? Я не знала, зачем тебе этот куст, и всё же очень хотела, чтобы он стал твоим. Я сплела его из фиолетового бисера. Но это было потом.
Я не могу ответить точно, что такое судьба, и есть ли она вообще, или это выдумка безответственных людей, оправдывающих всякую свою оплошность, страх принимать решения чем-то предначертанным. Многие называют этим словом события, которые врываются в нашу жизнь и круто меняют её. 
Мы познакомились. Вроде бы ничего в этом удивительного нет. Все когда-то знакомятся. Влюбляются. Ссорятся. Мирятся. Теряются. Расстаются и снова знакомятся: в метро, на танцах, на туристических слётах, на страницах Интернета, да мало ли ещё где. Мы встретились случайно. Так встречаются взглядами люди, которые стоят у окон в разных автобусах, схваченных дорожной пробкой. И встреча эта будет длиться, пока пробка не отпустит и движение не начнётся снова. Мы познакомились в монастыре.

Это был январь. Его самое начало. Все начала меня привлекают своей нетронутостью, возможностью что-то изменить, что-то и вовсе вычеркнуть, открыть новый чистый лист. Поэтому я люблю понедельники, мне нравится наступать на только что выпавший снег и оставлять свои следы, пока никто не успел пройти по нему. Тогда я решила сразу после встречи Нового года уехать из дома, нарушив старую семейную традицию всю неделю с первого января встречать гостей. Если честно, уезжать не очень хотелось: за окном мороз, близкие в недоумении, да и уезжать нужно было в довольно специфическое место — монастырь. Тот монастырь открывал зимний сезон детского православного лагеря, и наша студенческая группа будущих пиарщиков проходила учебную практику там, через строки газет рассказывая народу об этом лагере, о монастыре и, конечно, о епархии, которая всё это мероприятие финансировала.…
Мороз стоял по-настоящему рождественский. Мужской Свято-Никольский монастырь спрятался среди берёз. Стены его были когда-то побелены извёсткой. Чистый снег, играя на солнце своей белизной, подчёркивал почтенный возраст монастыря. Наша студенческая компания (а собралось нас всего четыре человека: трое парней и я) вышла из машины — на ней нас привезли из города. Мы вошли в ворота. На душе у меня сделалось так же светло, как и вокруг. Я поздоровалась первая и улыбнулась тому человеку, который встречал нас у монастыря. Он был одет в куртку синей камуфляжной расцветки. Я поняла, что это точно не представитель духовенства. На педагога он тоже не похож. Значит, и к лагерю отношения не имел. На вид лет тридцать, а может, и больше. Его руки испачкались моторным маслом. У монастыря стоял автомобиль «Жигули»: видимо, он его ремонтировал. Человек обрадовался нам, как будто уже был знаком и долго ждал. Яркое зимнее солнце светило ему в глаза, и он щурился. Тогда я ещё не знала, что это ты.
Потом ты рассказывал, что батюшка поручил тебе встретить городских студентов — будущих журналистов и поселить в общежитие местного педагогического училища.

Мне казалось, я попала в далёкое прошлое. Запах восковых свеч, перезвон колоколов, трапезная с деревянными скамейками и женщины в платках — то, что сразу показалось мне необычным, даже таинственным и навеяло ощущение старины, степенной размеренной жизни. В монастыре я надела длинную юбку и повязала косынку на голову. Моей косынке уже много лет, она у меня от бабушки: хлопковая с незатейливым мелким зелёным узором. Мама говорит, что в этой косынке я похожа на доярку.
Священники, воспитатели лагеря считали нас журналистами, потому что мы ходили по монастырю с фотоаппаратами, запечатлевая занятия детей: спортивные соревнования, уроки по колокольному звону, процесс подготовки к Рождеству. Зимние сборы должны были завершиться награждением участников лагеря почётными атласными галстуками. Каждый вечер батюшка собирал вожатых лагеря и проводил планёрку. Наша «журналистская» компания тоже участвовала в обсуждении мероприятий на завтра, проблем воспитания детей — в общем, самая обыкновенная планёрка. И почти каждый вечер воспитатели жаловались батюшке на одного из ребят, говорили, что «уже не знают, что с ним делать», что галстук давать ему нельзя, и лучше бы вообще исключить его из состава лагеря; ругали его «никудышную мать, которая троих нарожала и никому ума не дала»…
Моя мама — учитель, от неё я слышала много историй о «трудных» детях. Школьники её любят, называя справедливой. Да, пожалуй, ничто не обижает так, как несправедливость.… И во всяком «плохом ученике» может жить хороший человек, его только нужно суметь разглядеть, почувствовать.
Женьке было четырнадцать. Но на свой возраст он не тянул: может, гены сыграли свою роль, может, ему просто не хватало витаминов. Он бегал по двору монастыря в старых потёртых джинсах, которые когда-то, видимо, были синими. Его вязаная шапка растянулась и всё время норовила сползти на глаза. Женька не дружил ни с кем из ребят, они его тоже сторонились, дерзил воспитателям, поварам, подсмеивался над нашей «съёмочной группой». Как-то раз в трапезной за обедом мы сидели с ним рядом на деревянной скамейке. И я решила познакомиться.
Тогда Женька спросил меня, есть ли у меня грехи.
— Есть, конечно. И, знаешь, много. — Я задумалась, перебирая свои самые большие грехи, которые меня порой колют, жгут, и я от них бегу.
— Да неужто больше, чем у меня? — И он посмотрел на меня с хитрым прищуром. — А вы не курите? — Всех старших было принято называть на «Вы» и по имени-отчеству. Меня это как-то смущало. Делалось неловко, ведь обращение на «Вы» ставит одного человека выше другого. А доверие для меня гораздо ценнее, чем почтение. И я всегда представлялась Юлей, за что воспитатели в лагере делали мне замечания.
— Нет, не курю. А ты куришь, наверное? — я знала, что Женька курит. Не балуется, а именно курит по-настоящему.
— Как вам сказать, чтобы не соврать… Покуриваю. Вы только вон той толстой не говорите, знаете, как она орёт. Она на жабу похожа и меня не любит. И я её не люблю. — Он показал на одну полную женщину в возрасте, которая на планёрках громче всех ругала Женьку и его неблагополучную семью. Она была учителем литературы в одной из школ села, в котором находился монастырь. В лагере работала воспитателем.
— А почему вы не молитесь перед тем, как сесть за стол?
— Жень, я не знаю молитв. Ни одной.
— Да разве ж можно? Даже «Отче наш» не знаете? Вы же православная. Или вы неверующая?.. Ну вы даёте!.. — он небрежно вытер нос и принялся с аппетитом наворачивать жидкую похлёбку.
— Я выучу. Я обязательно выучу. Даю тебе честное слово. — И мне стало стыдно. Я и правда не знала даже «Отче наш», хотя и ходила в церковь.
Мне немного нездоровилось. Ромка — так зовут моего друга — снарядил нашу команду в аптеку за лекарствами. А после похода в аптеку мы собирались зайти в кафе и взять чего-нибудь перекусить. Ромка был влюблён в меня давно, а я считала его другом, человеком, который понимает, что я чувствую, даже если не говорю ему об этом. «Ромка» он для меня потому, что он кажется мне идеалистом, в нём часто вспыхивает юношеский максимализм. Ещё он похож на игрушку из моего детства — мягкого полосатого тигрёнка. На «Ромку» обижается, хмуря розовый лоб. Порой смотрю на него, и мне кажется, что он всё ещё верит в деда Мороза и светлое будущее. Но по-своему — вот именно таким: искренним и настоящим «Ромкой» — я люблю его и уважаю. Мы шли по петляющим улицам, вдоль которых стояли деревянные дома, совсем одинаковые, как матрёшки, и, поворачивая в очередной проулок, я понимала: здесь мы уже были… И тут показались «Жигули» — за рулём мы увидели того человека в камуфляжной куртке. Мы узнали его. И я, словно встретив давнего товарища, помахала ему рукой. Он подбросил нас до аптеки. Я сидела на месте рядом с водителем, ребята расположились сзади. Пока мы ехали, успела разглядеть его руки на руле. Это были загрубевшие, но по-мужски красивые руки…
— Какая большая деревня, — я глядела по сторонам в окна машины.
— Это не деревня, это рабочий посёлок, — сдерживая снисходительную улыбку, поправил он меня.
— А мы из аптеки в кафе пойдём. Хотите с нами?

Мы взяли четыре мясные (!) котлеты, беляши и маринованные грибы. Даже не помню, о чём мы говорили. Нам было весело, мы громко, на всё кафе смеялись. Хозяйка этого уютного заведения обрадовалась нам, оголодавшим, и даже включила приёмник. Ромка дал мне попробовать свой беляш. Печёное не ем, потому что не хочу полнеть. Но на самом деле торты, блины, пирожки и ватрушки очень люблю. Ромка знал. И я потянулась через стол за беляшом к Ромкиной руке. Поймала на себе удивлённый взгляд человека в камуфляжной куртке — ему хотелось улыбнуться, но он не стал меня смущать. А я и не смутилась.
— Меня Юлей зовут.
— Андрей.
Ребята тоже представились и закрепили знакомство мужскими рукопожатиями. Я чувствовала, ему было интересно понять, кто мне Ромка.
В монастыре мы часто встречались взглядами. Получалось это как-то случайно. Я как будто знала, что на меня сейчас посмотришь ты, и тоже поднимала глаза. И ты смотрел. На соборовании в храме встала далеко от тебя, чтобы ты меня не видел. Находиться рядом с тобой и креститься мне было неловко. Священный смысл соборования в том, что человек просит прощения за грехи, о которых он не знает или забыл. И ему прощают. Я очень хотела, чтобы мне простили такие грехи. Сколько их? Бог знает. Батюшка читал молитвы, потом подходил к каждому и мазал елеем. На колени так и не опустилась. И дело не в гордости. Не могла при стольких людях и всё. Ты стоял на коленях. Перед Богом все равны: даже ты, человек с решительным уверенным взглядом, молодой и сильный, просишь спасения. Спасения от чего? Я не могла предположить.
Как-то раз после занятий по церковному пению ко мне подошёл Женька.
— А я сегодня ёлку буду ставить в храме. Пойдёмте вместе наряжать. — Это предложение меня удивило и даже тронуло. Я представляла Женьку совсем закрытым человеком. Но как же я пойду наряжать ёлку, если наша команда пиарщиков должна была сегодня связаться с редакциями газет, составить и разослать пресс-релизы? Как объяснить этому мальчишке, что такое «пресс-релиз», да и какая ему разница, что значит это иностранное слово…
— Я очень хочу наряжать с тобой ёлку. Я люблю. Но понимаешь, мы должны работать… Мы приехали работать… Мы батюшке пообещали.
— А как вы работаете? Вы же только всё ходите и фотографируете. Так и я смогу. — Ему, деревенскому ребёнку, привыкшему возить воду в дом флягами, колоть дрова, трудно было понять, что фотографировать, писать, сочинять, печатать — это тоже работа. Тогда мы долго провозились с составлением пресс-релизов, и у меня не получилось прийти в храм наряжать рождественскую ель. И об этом я сейчас жалею.
На планёрках я стала заступаться за Женьку. Воспитатели меня переубеждали, мол, я его ещё не знаю, мать у него пьёт, а сам Женька шатается по деревне и колет дрова людям за деньги, вместо того чтобы учиться, как все нормальные дети; а прошлым летом он в лагере сломал скамейку, ещё он не умеет жить мирно с ребятами и своим дурным примером испортит остальных… Защитить «нормальных» детей от выпадавшего из общего коллектива сорванца — они называли это благим делом. А по-моему, это обыкновенное равнодушие. Такие аргументы мне казались полным бредом, железным самооправданием воспитателей. И только одна вожатая не возражала мне. Она смотрела на меня взглядом бездомной собаки и просто молчала. И было решено исключить Женьку из лагеря на следующий сезон.
А тебя батюшка хвалил, говорил, что и не представляет теперь, что будет делать, когда ты уедешь. Ты стеклил окна новой часовенки в селе, подшивал крышу монастырской бани, правил покосившийся аналой в храме, и инструменты подчинялись тебе, служили верно, словно ты мог с ними договориться на каком-то неизвестном языке. Молотки и дрели, отвёртки и тесаки, плоскогубцы и стеклорезы в твоей мастерской жили на своих полках в согласии и мире.
Я пообещала родным, что Рождество буду встречать в кругу семьи, и на завтра мне нужно было возвращаться домой в город. Монастырь был большим, и, где именно ты живёшь, я не знала. Одна из поваров — бабушка, похожая на Печку из детских сказок, проводила меня до твоей кельи. Она объяснила, что женщинам входить в мужские кельи нельзя. И прочитав специальную молитву (мол, простите меня, что пришли в мужскую келью), она постучалась в дверь. Пространство за этой дверью было для меня неизвестным и потому особенно привлекательным. Ты вышел ко мне. Мне показалось, ты дремал, а я своим визитом тебя разбудила. И я сказала, что уезжаю завтра и что пришла попрощаться. Мы отправились в трапезную выпить горячего чаю. Там ждали Ромка и наши студенты. Ты снова смотрел на меня и улыбался: по-доброму, как сдержанные отцы улыбаются детям. Я не знала, что значит эта улыбка, но она магнитила меня.
— Представляете, Андрей, а мы вчера вечером в общежитии стихи читали. Вот просто собрались своей компанией и читали, кто что вспомнит. Спать только полвторого легли.
И ты попросил номер моего телефона.
Над монастырём повис вечер. Мы вышли на улицу, ты с парнями закурил, а я стояла в вашем мужском обществе и рассматривала густое синее небо. И тут я заметила самолёт, который, оставляя за собой белую дорожку, разрезал эту синеву. Его появление почему-то так удивило меня, словно самолёт я вижу в первый раз, сама не знаю, зачем тогда так ему обрадовалась.
— Самолёт! Смотрите, смотрите, самолёт! — эта местность казалась мне такой глушью, что подсознательно я не допускала, что и здесь, над этим монастырём, могут летать самолёты, что на дворе уже всё-таки двадцать первый век… Ребята рассмеялись. Они часто смеялись над тем, что я говорю и делаю: «Ну, только ты могла такое сказать!», «Ты никогда ничего не видишь и не знаешь, что происходит вокруг тебя, ты живёшь с мешком на голове». Но это они не со зла. А тебе тоже было смешно, ты молча лишь опустил глаза и улыбнулся. Почувствовав комичность ситуации, я расхохоталась сама.
У меня есть принцип: если вероятность, что больше не увижу человека, которого встретила однажды, велика, а он оставил светлый след в моей душе, я прощаюсь с ним и говорю то, что чувствую к нему. Этот принцип у меня появился после того, как я увидела сон, в котором знала, что больна раком и мне осталось жить два дня. Помню, что не жалела своей жизни, жила эти два дня и старалась впитать окружающее таким, какое оно есть. Переживала, пожалуй, только об одном: скоро умру, а никто из моих близких, друзей, моих любимых не узнает, что они значат для меня. Я боялась не успеть… С тех пор я прощаюсь. Хочу, чтобы человек знал, что он и его жизнь мне небезразличны.
Тем вечером я искала и Женьку. Он ночевал в доме у своей учительницы — его уводили туда, чтобы он не мешал спать ребятам. Сам он жил в соседней деревне, километрах в семи от монастыря. Было уже поздно, и я боялась, что не найду его. Понимала, что, если не найду его сейчас, возможно, больше вообще никогда не встречу. Растерянно бегала по коридорам, надеясь увидеть его маленький силуэт.
И я успела. Догнала его, обняла как родного. У меня ещё нет детей, но я почувствовала его своим: плохим или хорошим, но своим. Конечно, он не знал, что говорили о нём на планёрках взрослые, не знал, что в православном лагере «ему больше делать нечего».
— Жень, я попрощаться хочу. Уезжаю завтра.
— А разве вы не останетесь на Рождество? Это большой праздник. Сначала будет ночная служба, а наутро мы показываем концерт. Там подарки дадут. Оставайтесь. — Он заглянул в мои глаза. Честно и искренне.
— Жень, тебя отчислить хотят… — это слово подобралось как-то само, всплыло из студенческого лексикона. У нас в институте «отчисляют» за неуспеваемость и за неуплату по коммерческому тарифу. — Ты веди себя хорошо. Ты хороший человек. Я знаю это. Они просто злятся, что ты их не слушаешь, вот и ругают. Ты хороший человек, ведь что-то же привело тебя сюда, в церковь. Только не твори что попало.— От Женьки пахло дешёвыми сигаретами. Я прижала его к себе, поцеловала в макушку, и слёзы сдавили мне горло.
— Да вы не плачьте. Не плачьте, батюшка увидит, сердиться будет. Не выгонят меня. Меня всё время хотят выгнать, но ведь не выгоняют. Вы не переживайте, никуда они не денутся. А мне ещё никто не говорил, что я хороший человек.
Я оставила ему свой адрес и номер телефона. Но у Женьки телефона не было, и он так и не позвонил. Приехав домой, я купила молитвослов. Выучила «Отче наш» и ещё две молитвы.
А ты мне звонил. Я не думала, что тебе сказать, мысли сами приходили в голову, и я говорила. После наших разговоров мой телефон становился тёплым. Частенько у тебя ломалась машина, ты ремонтировал её и потом рассказывал мне о развале-схождении, об устройстве карбюратора, о том, где находятся шаровые и какова роль колодок… Ты надеялся, что всё это я обязательно пойму и запомню.
— Юлия, во время нашего общения я постоянно волнуюсь, как школьник. В первый раз со мной такое.
— А почему же «Юлия»? Меня так только преподаватели называют, и то лишь самые строгие.
— Это я так себя сдерживаю. Чтобы не размякнуть. Есть в тебе что-то такое… Это так не опишешь. Я не могу.
Постепенно ты открывал мне себя и свою прошлую жизнь. Тебе было всего двадцать шесть. Но когда мы говорили, я ощущала себя рядом с тобой совсем девчонкой. Конечно, я никогда не видела такой жизни, какую успел увидеть ты. Ты служил в Чечне — попал под вторую кампанию. В звании старшего сержанта был заместителем командира взвода в специальном отряде быстрого реагирования.
После службы ты всё ещё находился в тугом узле своих бывших приятелей: вы делили какие-то деньги. Ты утверждал, что вся военная романтика годится лишь для фильмов, а реальная жизнь была гораздо грязнее… Ты говорил напряжённо, выдавая информацию маленькими порциями. Так предлагают горчицу — чтобы искры из глаз не полетели. Ты ждал моей реакции. А внутри у меня после твоих откровений словно что-то обрывалось, и я старалась подбирать слова. И чувствовала, как приближаюсь к тебе.
В детстве родители купили тебе коньки и клюшку. Ты выходил во двор довольный, и некоторые ребята тебе завидовали. Ещё у тебя был скейт. Тогда это было модно. Дорога у твоего дома ещё не была разбитой, как сейчас, и там можно было кататься. Охотником до наук ты, признаться, не слыл. Я бы даже сказала: ты был добрым лентяем и не собирался проводить лучшее, безоблачное время своей жизни за учебниками. А может, не было на твоём школьном пути Учителей. Не равнодушных… Когда представляла тебя ребёнком, мне почему-то вспоминался Женька из монастыря. Каким он будет через десять лет?
На вашей улице было мало девчонок, да и с теми, что были, ваша гоп-компания не водилась. С пацанами ты строил шалаши, а потом вы прятались в них и курили. Ты дружил со своим отцом. Часто он ворчал на тебя для проформы, чтобы быть с матерью вроде как заодно. Вы собирались за ужином всей семьёй. Ты любил такие вечера. И любил свою семью. А потом, когда родители развелись, всё покатилось, понеслось куда-то. Ты закончил одно из профессиональных училищ. Работал на мебельной фабрике, умел делать красивую мебель. Вернувшись из Чечни, поступил в институт, но, окончив второй курс, бросил. Твоя жизнь стала сумасшедшей каруселью, мелькание которой не разобрать. Я до сих пор не знаю толком, что это была за жизнь, но ты ушёл от неё в церковь. Стал жить в монастыре и наводить порядок в своей обветренной душе.

Иногда ты приезжал ко мне. Дарил мне розы: багровые и кремовые, белые и нежно-розовые. Каждый день я подрезала им стебли, добавляла сахару в воду, и они могли жить в моих вазах до двух недель. Часто случалось, что ты опаздывал к назначенному времени: на час, на два, а то и больше. Я ждала тебя. И, чем ближе становился час нашей встречи, тем медленнее тянулось время. Раздавался звонок, я радовалась и бежала к двери. А прежде чем открыть, принимала спокойное, сдержанное выражение лица…
Ты снова опаздывал. Я даже стала думать, что ты и вовсе не приедешь. Начинала сердиться. Потом в голову стали приходить дурные мысли: зима, гололёд, а ты на машине, мало ли что… Маячила по квартире, ходила от окна к окну. Да только бесполезно было смотреть в окно: ни одно из них не выходило во двор, и, как ты идёшь, я бы всё равно не увидела. Стала ужинать без тебя.
Минут через тридцать позвонили. Посмотрев в дверной глазок, увидела тебя: живого, здорового, улыбающегося. И вздохнула: «Целый. Слава Богу. Тогда можно и посердиться». Мы бродили по улицам, заметённым снегом. И ты взял меня за руку. Первый раз ты взял меня за руку. Вот твоя — сильная, большая и моя — маленькая. Ты крепко держал мою руку, и мне было уютно и надёжно.
— Если тебе некогда, то не нужно приезжать. Я не люблю, когда мной заполняют пробелы. На обочине быть не люблю.
— Юль, Юль, ну что ты такое говоришь. Я простоял в пробках. Дурёха ты. Ты важна мне. Очень.
Я шла, продолжая смотреть далеко перед собой, и лишь иногда поглядывала на тебя искоса. Сердцем простила тебя гораздо раньше, чем ты думал. Тропинки и дороги между домами были исхожены, закатаны шинами автомобилей, и на свету от фонарей они блестели, напоминая стекло… Ты не среагировал вовремя, а я не удержалась и шлёпнулась прямо навзничь. В то же мгновение небо качнулось, опрокинулось и оказалось прямо перед моими глазами. Я громко рассмеялась, мой смех разливался в зимнем воздухе, а ты растерялся и зачем-то стал поднимать меня за воротник, как поднимают карапузов, которые ещё только учатся перебирать ногами. И мне стало ещё смешнее, а ты, обеспокоенный тем, что я ударилась (а я и правда ударилась здорово), принялся меня отряхивать со всех сторон. Так мы помирились.

— Раньше, когда был в Чечне, я употреблял тяжёлые наркотики: героин и ханку. Ханку вообще жрали ложками. Рассказываю тебе, потому что ты должна обо мне это знать.
Я не знала, что наркотики бывают лёгкими и тяжёлыми, а понимала лишь, что это не лечится и дети у наркоманов часто рождаются больными. Твоё признание было неожиданным для меня, и спрятать прыгнувший на моё лицо страх я не успела. Ты поймал мой испуганный взгляд и молча шёл рядом.
— Тебя это пугает? — всё-таки спросил ты.
— Андрей, я боюсь… Я боюсь, что ты к этому вернёшься.
— Я и сам этого боюсь, Юлька. Но ты не переживай: над нами Господь, а с такой силой везде прорвёмся. Только верить надо. И то, что мы с тобой встретились, да где — в церкви, — это Его промысел. Ты мне как соломинка, за которую я держусь. Никогда меня так к людям не тянуло.

И пришёл ветреный февраль. Ты продолжал жить в монастыре. По телефону я рассказывала тебе о своих походах на каток, сообщала о новых синяках. И мы договорились, что обязательно сходим на каток вместе. Зима в Сибири длинная — соберёмся и сходим.
Я готовилась к февральскому празднику — Дню защитника Отечества, решив смастерить для тебя декоративную подушку. Выбрала отрез искусственного меха цвета сочного апельсина, ярко-жёлтую пряжу для кисточек и такую же бахрому. Пузатая, но лёгкая из-за сентепона внутри, подушка смотрелась забавно и даже как-то аппетитно. Попросила тебя отвернуться. И ты встал лицом к окну, закрыв глаза. Из шкафа за твоей спиной я достала подарок. Самодельной подушки ты не ожидал.
— Мне очень приятно, Юль. Когда ты её шила, ты же обо мне думала. — Глубоким взглядом на меня смотрел взрослый мужчина, и, казалось, он таял, как тает по весне лёд на катке, становясь всё мягче. Ты прижимал к себе свою подушку.
Кто-то из мудрецов сказал: «Мужчины женятся на надеждах, а женщины выходят замуж за обещания. Но, так как свои обещания выполнить легче, чем оправдать чужие надежды, чаще встречаются разочарованные мужчины, чем обманутые женщины». Ты считал меня «искренним чистым человечком», а мне думалось, что ты просто не знаешь меня.
В один из зимних вечеров мы сидели в моей комнате.
— Андрей, понимаешь, я хочу, чтобы ты знал. Может, ты думаешь, что я… В общем, ты очень хорошо обо мне думаешь, и я не хочу, чтобы ты потом… Понимаешь, я тебя разочаровать боюсь.
И ты поцеловал меня.

Наступила весна: дерзкая, хохочущая, новая. На каток мы так и не попали. Я ходила в церковь, и запах воска навеивал воспоминания о жизни в монастыре. Училась, иногда рассказывала тебе о том, что узнала от преподавателей в университете. Мне нравилась конфликтология, я читала учебники по этой дисциплине и делилась с тобой своими открытиями. Особенно тебя интересовала тема супружеских конфликтов. Я скучала по тебе. Ждала твоих звонков. И ты звонил. Теперь, держа трубку в руке, я могла разгадать по твоему голосу, что ты чувствуешь в каждый конкретный момент. Порой мы синхронно молчали: не оттого, что нечего было сказать — мы молчали потому, что всё было понятно без слов. Ты должен был находиться в монастыре до праздника Святой Пасхи. Но при этом мы были рядом. Мы были вместе.
Мы долго говорили. Мне казалось, ты был чем-то взволнован. Когда я пыталась завершить разговор, ты не давал мне это сделать, продолжая что-то рассказывать, словно хотел оттянуть время. Тогда ты выкурил несколько сигарет подряд.
— Я люблю тебя, Юль.
Невероятное тепло разлилось по моему сердцу.

Что связывает людей между собой? Наверное, общая цель. Общий враг. Победа. Горе.
Где проходят эти невидимые связующие нити? Не знаю. У всех они свои.
Мы ехали к тебе домой. Волновалась. Я представляла встречу с твоей мамой: как войду, как увижу её, как она посмотрит на меня, что будет спрашивать.
Она назвала себя не именем-отчеством, а просто тётей Верой — так я и стала к ней обращаться. Готовя первый общий ужин, мы почти всё время молчали. Мне было неловко зайти в чужой дом и с порога начать тарахтеть. А тётя Вера, видимо, трактовала моё молчание иначе. Нарезая овощи для салата, мы произносили несвязные фразы скорее для того, чтобы не создавать дурацкую ситуацию. Из моих рук как нарочно то вырывалась ложка, звякнув с металлической усмешкой по другим ложкам и вилкам в столовом ящике; то лезвие ножа соскальзывало с гладкой луковицы и ударяло о разделочную доску… Тётя Вера словно не замечала моих неуклюжих движений, она смотрела на меня прямо и тепло, и не было в её взгляде ни потаённой оценки, ни высокомерия, ни притворства. Интуиция подсказывала мне, что рядом со мной добрая женщина. Мне хотелось подружиться. Она приняла меня, за что я благодарна ей и теперь. Тётя Вера была для меня мамой Андрея. Мы стали с ней ближе, когда поняли, что нас объединяет общая беда. Но это было позже.

Ты жил в большом доме километрах в ста от города. Твоя комната меня обаяла. Светлая из-за окна почти во всю стену, она была не большой и не маленькой. На подвесных полках расположились иконы и мирра, магнитофон с колонками, моя фотография и маленькое дерево из бисера — куст сирени, который я подарила тебе просто так, без всякого на то повода, лишь потому, что мне захотелось тебе его подарить. Перебирая взглядом названия книг, лежащих на тумбе в углу, я обнаружила шесть-семь детективов с кровавыми названиями и выбивающийся из общего ряда томик рассказов Куприна. Это меня приятно удивило.
— Андреечка, ты Куприна читаешь?
— Кого читаешь? А, эту книжку мамка положила.
Я подкидывала тебе разные книги, которые когда-то читала сама. Ты их брал. Но раскрывал, пожалуй, только чтобы не обижать меня. Не раз я собиралась прочесть тебе стихи Есенина или Рождественского или что-нибудь из Ахматовой. Мне хотелось прочитать тебе их без фальши, без пафоса, как обыкновенные мысли обыкновенного человека, такого же, как мы с тобой. Стихи эти я помнила наизусть, но так и не решилась произнести вслух.
Вечером мы стояли на крыльце. Я смотрела, как ты куришь. Это интересно — наблюдать, как человек курит. Ты не отводил взгляда от какой-то точки вдалеке и молчал. И смотрел отрешённо, словно бы меня рядом и не было. А мне очень хотелось заглянуть в твой мир и узнать, какого он цвета в такие моменты и что в нём происходит. Жадно затягиваясь, ты прищуривал глаза, потом медленно выпускал густой дым вверх, и он начинал жить своей, не зависимой от тебя жизнью.
С улицы во двор прошмыгнул Лис.
— Ах ты, бродяга, отыскался? — Появившийся кот прервал твои мысли, и ты, потрепав его короткую шерсть, открыл ему дверь в дом.
Кота назвали не Рыжиком, не Мандарином — он был Лисом, и не только из-за своего рыжего окраса. Когда я смотрела на него, мне казалось, что природа что-то перепутала и по ошибке ему вложили душу собаки — настоящего дворового барбоса. Застать Лиса дома можно было только поздним вечером: он приходил голодный, весь в налипших почках от тополей и в репейниках; его ярко-рыжая шкурка тускнела, становясь густо-серой от дорожной пыли. Нередко разбойник возвращался с порванным ухом или потерянным в драке клоком шерсти — он задирал местных собак, гонял соседских котов, и они отвечали ему тем же. Что им было делить?
Ты достал альбом с фотографиями. На снимках ты дерзко улыбался: ещё не возмужавший, не такой крепкий в плечах, как теперь, с загоревшим, почти бронзовым лицом, в зеленой камуфлированной форме. Рядом были твои товарищи — ребята лет двадцати, а то и младше. Тоже в форме рядовых солдат. И казалось, были счастливы своей молодостью. Раскалённое солнце разливалось по горным вершинам, а внизу, нарушая гармонию природы, стояли танки… На одной из фотографий я увидела серые каменные глыбы развалин.
— Андреечка, что это?
— Автовокзал.
— В смысле?
— Юль, это в Грозном. Этот автовокзал бомбили.
Вообще-то я старалась не расспрашивать тебя о Чечне — не хотела ворошить тяжёлые воспоминания. А они продолжали жить в твоей голове. Тебе всё ещё снилась война.
— Мы не рассказываем о войне, потому что люди не любят об этом слушать. Потому что это — отрезанные головы, кровь, грязь…
— Мне обидно за тебя. За вас всех. — Сердце моё сжало тупой болью. Осознание того, что ты мог навсегда остаться там, а я бы так и не узнала тебя, как не узнаю тех, что на фотографиях, накатывало всё сильнее.
— Да, государство к нам отнеслось по-скотски.
— Андреечка, твои друзья, эти парни, что с ними теперь?
— Вот этот, Илья, подорвался на мине. Серёгу ранило, мы долго несли его в санчасть, и он потерял много крови. А это — мой командир. Я собирал его по кускам в мешок, чтобы отправить жене. — Ты рассказывал об этом просто, как о чём-то обыденном.
А я думала о тёте Вере, которая ждала из Чечни сына. Представила, как она жила, пока ты был там, как плакала и радовалась, когда ты вернулся — живой и целый. Она дождалась. А многие не дождались. У их сыновей жизнь оказалась короткой. Её оборвали, как сорняк в поле.
Ты сидел передо мной на корточках. Я разглядела на твоём лице первые морщинки. Заглянула в ясно-голубые глаза. Как давно я их знаю. Какими родными они мне стали, твои глаза. Ты опустил голову мне на колени, а я смотрела на тебя и думала, что те солдаты из твоего взвода даже не представляют, что ты можешь быть таким, каким сейчас сидишь передо мной. Когда ты вот так клал голову на мои колени, я видела в тебе ребёнка. Ребёнка, который, выйдя утром во двор, обнаружил свой шалаш сломанным и теперь вернулся домой сникший и огорчённый. В каждом из нас живёт ребёнок, ведь все — строгие начальники и ворчливые вахтёры, суровые военные и сентиментальные музыканты — начинались со светлого и чистого — детского.

— Послушай, а когда ты ходил в детский сад, ты носил колготки?.. Вот у нас в детском саду и девчонки, и мальчишки носили колготки.
— Носил. Синие.
— А сверху, наверное, шорты?
— Точно.
— А на новогодний утренник зайчиком был?
— Нет. Мама сшила мне костюм мушкетёра, и я был мушкетёром. В шляпе и со шпагой. — Ты принял гордый вид и рассмеялся, видимо, вспомнив тот утренник.
— Господи, Андреечка, как же я боюсь тебя потерять…
— Кулёма ты моя, кулёма. — Ты взял меня на руки и стал кружить.

А я иногда мечтаю. Будет сильный-сильный июльский ливень. И воздух от частых струй покажется белым. А мы с тобой спрячемся в старый бревенчатый дом. Чей он, кто его строил и сколько лет он стоит в зарослях крапивы — неизвестно. От набежавших туч в комнате сделается темно и сыро. Ты принесёшь горячий кофе и закуришь. Мы сядем с тобой в уютное кресло и накроемся клетчатым пледом. У меня нет такого и не было никогда, но в том доме для нас обязательно найдётся тёплый клетчатый плед. Ты обнимешь меня, мы будем сидеть молча и слушать, как идёт дождь. Когда мне было хорошо, я всё время представляла нас именно так.
Ночь раскрасила небо углём, тишина наполнила твою комнату, лишь изредка мохнатый пёс, похожий на свалявшийся коврик, позвякивал во дворе своей цепью: мол, я тоже ещё не сплю.
— Ты поцелуешь меня на ночь? — Ты погасил бра, и я запустила руку в мягкую паутинку на твоей груди…
После ты уснул, а я слушала твоё глубокое ровное дыхание. Когда я переворачивалась и оказывалась на другом борту кровати, во сне ты начинал искать рукой по простыне. Потом обнимал меня крепко и снова дышал ровно и спокойно. Я старалась дышать с тобой в один такт. И попадала. Прижималась к твоей груди и слышала в ней сердце: оно билось уверенно, тяжёлыми ударами размечая полосу времени. Времени, когда мы были счастливы.
Земля впитала воду старых весенних луж, и я стала бегать по стадиону. Кто-то передвигается по этим улицам в инвалидной коляске, кто-то родился слепым и никогда не видел солнца, а кто-то просто не помнит, что умеет бегать, что у него есть глаза, ноги и руки… Бежала, и мне было радостно, оттого что могу бегать. Я сдавала экзамены. И жаркая летняя сессия была для меня в определённом роде тоже бегом — бегом с препятствиями. Читала учебники, конспектировала научные статьи, писала шпаргалки, пока голова моя не наливалась тяжёлым горячим железом. Я не замечала, как окно за моей спиной из чёрного превращалось в светло-серое, потом в нежно-голубое. Так приходил новый рассвет, и я засыпала под редкое щебетанье ранних птиц. В день экзамена ты говорил, что помолишься за меня и поставишь свечку в церкви. Рассказав попавшийся билет, я звонила тебе, сообщая результат.
— Вот ты сдашь свою сессию, и мы будем отдыхать. Я подобью денег, и мы уедем на море. У меня есть тётка — она живёт на побережье в бухте. Выходишь на крыльцо и видишь по обе стороны от дома море. Прямо рядом. Большое-большое, синее-синее.
— Ты был на море, да?
— Нет. На море я не был. Я фотографии смотрел.
— А так рассказываешь, как будто был. Уедем, Андреечка. Обязательно уедем. Я очень хочу, чтобы ты тоже увидел море.
— И будем жить вдвоём: ты и я. Как семья. Ты хочешь со мной жить? Ты хочешь, чтобы у нас была семья?
— Хочу.
— Знаешь, многие мужчины хотят сына, а я хочу дочку. С двумя косичками. А как мы её назовём?
— Алёнка. Как шоколадку. Алёнка.
Ты никогда не мечтал полететь на Луну, как этого хотела я, не мечтал проверить: правда это или нет, что, когда там подпрыгиваешь, потом долго приземляешься (или прилуняешься?) — словом, опускаешься вниз. Тебе было совсем неважно знать, чем ямб отличается от хорея и что же хотел сказать Куприн в своём «Искушении». Ты мечтал о самом обыкновенном: приходить с работы домой, где тебя буду встречать я. Наш дом будет просторным и уютным. Там будет пахнуть сладкими калачами из сдобного теста. И я сошью много таких подушек, как та оранжевая. По утрам ты будешь готовить свой любимый омлет. А по воскресеньям мы станем ходить с нашей Алёнкой в зоопарк. И будем самой счастливой семьёй…

И я сдала сессию. И было лето. Но на море мы не уехали. Ты попал в аварию.
Я находилась в однодневном походе со своей студенческой группой. Тогда целый день твой телефон был отключен. Вечером, вернувшись, услышала в телефонной трубке твою несвязную речь — сказывалось сотрясение мозга. Кинула пропахший дымом рюкзак в свою комнату и через два часа была у тебя. У ворот дома увидела помятую «шестёрку». А помнила её целой: ты учил меня водить машину.
В августе я уехала в Казахстан.
Потом ты подрался. (Когда ты наклоняешься, чтобы завязать шнурки, ломаное ребро всё ещё напоминает тебе о том случае.) Ты рассказывал мне о происшествии, а я чувствовала себя мамой ученика-хулигана, родителей которого постоянно вызывают в школу и отчитывают на дисциплинарных советах.
— Горе ты моё… Разве нельзя было решить спор без кулаков?
Ты был похож на ветер, который незаметно и так легко меняет направление, может рвать, лязгать, отрезвлять, а может скользить, шептать, гладить. А иногда ты казался мне ливнем. Люблю сильные ливни: порой синоптики не могут их предсказать — они собираются спонтанно, обрушиваясь разом. И я накрывалась свежей пеленой твоего дождя, мне хотелось нестись ему навстречу, ловя тяжёлые капли… Словом, я знала твой пылкий характер.
— Юлька, ну посуди сама, что мне ещё было делать? Сложить руки и стоять? Или убежать? Я никогда ни от кого не убегаю и не прячусь. Значит, так было нужно.
И я вспомнила твоего Лиса. Наверное, если бы нашёлся добрый волшебник и превратил этого кота в человека, вы бы с ним стали ещё какими друзьями.
Я любила тебя. Не знаю за что.
Что было потом?

…Альпинист держит за руку товарища, который сорвался с отвесной скалы. Он понимает, что может и не вытянуть его обратно. И дальше — как распорядится судьба: или упадут оба, или сорвавшийся отпустится сам, чтобы сохранить жизнь тому, кто наверху; или, в конце концов, один вытащит другого. Последнее возможно лишь тогда, когда оба хотят остаться жить. Усилий кого-то одного может не хватить.
Я теряла тебя. У меня кончались силы тебя держать, и ты хотел отпуститься. Но мы были не на скале. Вниз тебя тянули наркотики.
Ты пришёл ко мне с мутными стеклянными глазами. Верить я не хотела. Мы никогда не верим в то, чего не хотим. На все мои расспросы ты отвечал, что не спал больше суток и просто устал. Наутро я шла по дачной аллее к своему участку. Я не видела того, что происходит вокруг, — все мои мысли застряли во вчерашнем вечере. Набрала твой номер.
— Андреечка, я в сессию тоже не спала. Но так не смотрела. Я помню твои глаза. Не обманывай меня, пожалуйста, не обманывай.
— Да, Юль, я не удержался. Я не смог. Прости.
Я опустилась на нагретую солнцем водопроводную трубу, сняла рюкзак, с которым всегда ходила на дачу, и сжала так, будто хотела что-то выдавить из него. Твои слова ошпарили моё сердце, облили тело, забурлили в голове.
— Что же ты делаешь?.. Андреечка, что же ты делаешь, ты же знаешь, как я этого боюсь… Я же так люблю тебя… Ты… Ты…
Раньше мне было сложно понять, почему строгий родитель может всыпать своему любимому чаду ремнём. От усталости это происходит, от вспыльчивости? Неужели нельзя объяснить словами, что хорошо, а что плохо? Теперь мне тоже хотелось ударить тебя. Казалось, будь ты рядом в тот момент, я бы долго била тебя, любимого моего человека, чтобы выбить охоту к наркотикам: к тяжёлым и к лёгким — к любым. Навсегда. Я хотела ударить тебя от бессилия, оттого, что всё, чего я боялась, уже произошло... Меня оглушил свой собственный крик. Я захлёбывалась им и стремительно падала в какую-то чёрную яму.
От тёти Веры я узнала, что за это лето ты принимал наркотики уже не первый раз.

Уже наступил октябрь. Осенние дни похожи на рыжих сеттеров. Они проносятся мимо, оставляя за собой ветер. Город запестрил цветными зонтами. Я учусь. Сижу на лекциях, но меня на самом деле там нет. Как же это хорошо, когда у тебя есть институт, твои товарищи… Рядом сидит Ромка и иногда растерянно смотрит на меня вопросительным взглядом. Во мне поселилось чувство, название которого я не знаю: пустота ползёт в мою комнату, обволакивает кресло, застилает окно, цепляется за стрелки часов, за люстру и тихо прокрадывается к моей душе. Она наваливается на меня и выдавливает из дома: вечерами я выхожу на спортивную площадку и бегаю. Теперь там совсем безлюдно: футболисты забросили свою игру до нового мая, не гуляют и молодые родители с колясками, только изредка спешащий прохожий сократит здесь дорогу. И мне кажется, что жизнь моя замыкается в такой же прочный круг, что и беговая дорожка этого стадиона. Я бегу по ней то ли к тебе, то ли от тебя и слышу за своей спиной лишь сырое дыхание осени.